***
Ведь причалит душа, причалит
к берегам спокойной печали.
Ведь когда-нибудь все равно
эта чаша покажет дно.
И когда-нибудь эта ноша
будет ношей, сброшенной в прошлом.
И когда-нибудь это пекло
станет пеплом и только пеплом.
А на пепле — спокойный след...
Или нет? Неужели — нет?
ЧЕЧЕВИЧНЫЕ ЗЕРНА ГАЛАКТИК
Чечевичные зерна галактик,
чечевичная каша — Вселенная...
А для чьих поглотительных практик
эта каша варилась отменная?
А в каких котелках закоптелых
вызревала она и пыхтела?
Кто ее посолил и подмаслил,
и прикидывал: «Это на раз ли?»
Ах, какие земные понятья!
И не просто земные — домашние.
Так и видишь — бабуся в халате,
и конфорки, и пища всегдашняя.
А за окнами звезды повисли,
чечевицы галактик вращаются...
А старушка об этом не мыслит,
это дело ее не касается.
Ест бабуся вечернюю кашу,
по глотку приближается к сытости.
Часть галактик, и в частности нашу,
оставляет, чтоб курочкам вытрясти.
Склюнет курочка, выделит пасту
С небольшим интервалом по времени…
...Свет настольный включают фантасты
и ногтями копаются в темени.
Сочиняйте, любезные братья!
Даже бред ваш — явление ценное.
И насколько фантазии хватит —
лишь настолько понятней Вселенная!
***
Земля моталась, как брелок,
на ниточке орбиты...
И вот возник на ней белок
в один из дней забытых.
Он забарахтался в воде,
незрячих сил налился,
не сознавая — кто и где,
тихонько разделился...
Потом он водорослью цвел,
потом в скорлупке плавал,
потом прозрел и слух обрел,
обрел на мысли право.
И вот когда он был готов
зажечься мыслью первой,
легла Земля на трех китов —
Добра, Любви и Веры.
...Стоит Земля на трех китах,
а те киты уже в летах.
***
У памяти моей - твое лицо.
Твои слова, и смех твой, и молчанье...
Над белым снегом черными ночами
спешит она ко мне твоим гонцом.
Как тишина пустынная чиста!
Какой покой в безлюдье непочатом!
И туз бубновый Южного креста
к спине небес навечно припечатан...
У памяти моей - твои слова.
Я слышу их. Какая это нежность...
Чему б ни быть - былое будет прежним.
И прочь лети, забвения сова,
в слепой полет крыла свои влача.
У памяти моей - твоя печаль.
***
И всплыть вот так со дна небытия,
в беззвучном мраке замерев несмело...
Но вот уже явь мне возвращает тело,
покалывая кожу, как хвоя.
Что подо мной:
тахта или скамья?
Спина земная? А быть может, нары?
Где я и кто я? Молодой иль старый?
И - счастлив я или несчастлив я?
Вот я уже подвластен бытию,
но им еще не втиснут в колею,
не взнуздан,
не подхлеснут ипподромно.
Я только суть того осознаю,
что длилось непрерывно и подробно.
Осознаю, что на излете жизнь,
как сознает в печальной дреме птица:
в последний раз ей довелось гнездиться,
а над гнездовьем новым - не кружить...
Ушедший срок,
мгновенные года,
что звали, обещали и умчали,
вдруг ощутить в пронзительной печали,
в которой нет ни страха,ни стыда.
А это значит, что не предавал,
клыком и когтем не торил дорогу,
что я своей душою, слава Богу,
не торговал...
Итак-печаль без страха и стыда.
Ну что ж,
запомни это ощущенье.
Но ты его забудешь, как всегда,
в своем дневном и бодром воплощенье.
***
Палатки горб, струна антенны,
флажки на взлётной полосе...
И вот уж быт наш тонкостенный
на этом льду привычен всем.
И вот уж сами мы привычны,
отражены в сознанье птичьем
как нечто бывшее всегда,
как это снежное безличье
и эта дальняя гряда.
Но до чего мы тут мгновенны —
мгновенье каменного сна...
Падет палатка и антенна,
на миг оглохнет тишина.
Вдоль полосы промчатся лыжи,
крыло качнется на лету,
потом метель следы залижет
и все о нас забудут тут.
***
Ну что, душа,
ну что же я могу?
Не укачать твоей мне боли, слышишь?...
Ну хочешь, мы простим сейчас врагу?
Спокоен будь, прощенный враг мой бывший!
Ну хочешь, выйдем,
постоим в ночи.
Пусть нас придавит шкурою метели,
и темнота безвременье расстелит,
и пусть ничто вокруг не прозвучит.
Ну хочешь, выпьем этого вина,
решим, что день уже до капли прожит,
и где-то в недрах каменного сна
забудемся до времени, быть может.
Поднимет пробужденье острогу...
Ну что, душа,
что я еще могу?
***
И глаза твои, и губы
где-то там — за синей мглой...
Пароход «Профессор Зубов»
бороздит волну скулой.
Над антенной, над радаром
в облаках — качанье звёзд.
У плеча луны огарок
возникает, как вопрос:
«Кто ты, парень, и откуда?
Как же ты сюда забрёл?
Хорошо тебе иль худо?
Потерял иль приобрёл?»
Под ногой дрожит пучина
под названием Бискай.
Нет пока ещё причины
для явления «тоска».
Надо мной крылом уставшим
Млечный Путь лежит в ночи.
Как всегда люблю Наташу...
Но об этом помолчим.
МЕЖЗВЁЗНЫЙ ТЕСТ
С утра он лез чинить антенну,
шагал по скользкой крыше дома,
а сам обдумывал измену
жене с одной своей знакомой.
Потом подумал:"Нет, не буду..."
И поскользнулся, вскрикнув страшно,
и удержался только чудом
на высоте семиэтажной.
А в полдень, сидя в тихом сквере,
он сочинял донос в дружину -
соседа он просил проверить,
как нарушителя режима.
И вдруг ему неловко стало:
мол, что делить мне с этим типом?
И на скамью, с которой встал он,
почти плашмя упала липа.
Хотел он на ночь сына высечь,
потом подумал: "Ох, зверею..."
Потом проверил лотерею
и стал богаче на пять тысяч.
...Уже под утро обалдело
забылся он, женой обласкан.
А то, чего он не проделал,
исчезло в прошлом без огласки
А на планете Шесть-ю-Восемь"
ученый некий, странный малый,
последний взгляд на кнопки бросил
и помахал клешней усталою
Весь измочаленный - хоть выжми,
он счастлив был - в глазах сиянье,-
что расчитал он все и выждал
и наградил кого-то трижды
за несвершенье злодеяний.
***
Льды в охоту — это Нансен,
в неохоту — это я.
И кряхчу под грузом транса,
эту истину тая.
Покоряю Антарктиду,
лезу ввысь и лезу вдаль,
славных спутников не выдам,
да они и так — как сталь.
Перепрыгну сотню трещин,
проведу маршрут в пургу,
будет надо что похлеще —
тоже, видимо, смогу.
На загривке белой сопки
ледоруб во льды вгоню...
Только даже после стопки
я секрет свой сохраню.
А тебе готов признаться,
драгоценная моя:
льды в охотку — это Нансен,
в неохоту — это я.
***
Т.Г.
И опять он со мной в ночи,
этот голос, навек угасший:
ах, молчи, — говорит, — молчи!
Наши тайны, увы, не ваши.
И в одном только тайны нет:
как тебя на земле любила,
так и ныне, и за могилой,
все люблю я тебя, поэт.
То не память твоя звучит,
где я вся — из обид и ссадин...
Вот я — пламя твоей свечи,
вот я — слово в твоей тетради.
Не устань же свой крест нести
без сомненья и укоризны
и не бойся с земли уйти
без признания и без тризны.
...Помоги, — шепчу, — научи!
Встреть меня у последней бреши!
Ах, молчи, — говорит, — молчи!
Нечем, милый, тебя утешить.
ПОБЕГ
Сверху солнечный шар горит.
Снизу волны под ветром пляшут.
В синей дымке растаял Крит.
Двое в небе крыльями машут.
Говорил Икару Дедал,
регулярно свершая взмахи:
—Ты, сынок, еще не летал,
и тебе неведомы страхи.
Помни стартовый мой наказ,
на пере и на воске рея:
нам расплавиться — плюнуть раз,
а размокнуть — того быстрее.
Вверх ли, вниз ли — конец единый...
Да поможет нам середина!
Я ж тебя, дурака, люблю,
а угробиться — это просто. —
...Мастерски заложив петлю,
заскользил на крыле подросток.
Говорил Дедалу Икар,
над советом устав смеяться:
—Я еще не настолько стар,
чтоб всего на свете бояться!—
Так сказал — и под солнце взмыл.
А когда кувыркнулся книзу,
тошноту Дедал ощутил
и подумал:
«Бессмысленный вызов...»
Срок пришел, долетел Дедал,
осененный лишней морщиной.
В жизни он и не то видал
и считался тертым мужчиной.
ЭЛИТА
...надменные потомки
известной подлостью прославленных отцов.
М.Ю. Лермонтов
В беспамятстве сегодняшнем забыто,
кого и что прославило вчера.
А то, что отчей подлостью добыто,
умножено в потомках и отмыто,
и существует в статусе добра.
Да точно ль — подлость? Или это слухи?
Ну предал он, а если бы — его?
Ну много ль там отползано на брюхе?
Ну был шутом, а коль тиран не в духе,
и шутовство, скажу вам, не того...
Допустим, что и хрюкал у кормушки.
А как не хрюкать, если восхищен?
Молчком жуют суровые осьмушки,
молчком считают медные полушки,
а ты к другим раздачам приобщен.
Грехи отцов — их собственная карма.
Все — в порубь и беспамятству под лед.
Но сколько в детях широты и шарма!
С какого элитарного плацдарма
они уходят в солнечный полет!
Они всего достигнут, несомненно,
они добудут свитки и гербы,
где рыцарская честь — многоколенна.
Они еще приобретут надменность
и оттопыр пресыщенной губы.
***
Снова комната эта
тихо сводит с ума:
Слева — утро и лето,
справа — ночь и зима.
Слева — окон безрамье,
справа — спячка зимы,
и деревья — клубами
замороженной тьмы.
На ночной половине
кто-то в кресле молчит.
На каминной лепнине
тусклый отблеск свечи.
Угли грудятся буро.
И, упорно-смела,
на горячую шкуру
наползает зола.
А фигура в шлафроке
мне видна со спины.
Неподвижности сроки
для живого — странны...
Ибо в жерле камина
уже мгла залегла
и узор паутина
над золой соткала.
На дневной половине
луч пылинки роит,
лепестками жасмина
подоконник покрыт.
А средь той благодати,
у окна и в луче —
это легкое платье
и коса на плече.
Улыбается молча,
смотрит в сторону тьмы
и не видит ни ночи,
ни свечи, ни зимы...
***
В ту же реку дважды не войдешь.
Никогда ничто не повторится.
В тот же ветер не вернется птица,
тем же зубом не царапнет ложь.
И не повторить, и не спасти
даже часа, что тобою прожит.
Ну а память —
это то, что сможет
над землицей прошлого взойти.
Хоть цветочком,
хоть былинкой ржавой,
хоть колючкой странной и безжалой...
***
...Если сон —
он воистину страшен.
И смотрю я, и плачу молчком.
Над казенною утренней кашей
я сижу костяным старичком.
Свитерок, что носил я подростком,
обтрепался опять со спины.
И опять рукава не по росту:
были коротки, стали длинны.
Вечный глянец сиреневых щечек...
Я — щекой на кулак-кулачочек.
что сегодня —
четверг ли? Среда?
Износился годов моих счетчик,
и не в счет уже вроде года.
И не в счет уже вроде болезни
(как и старость, они испокон).
Я соседке —
Старинный любезник —
говорю:
— Вы прекрасны, как сон! -
И - старинный шутник и проказник -
норовлю я соседку смутить. —
Ах, какие,— шучу я,— соблазны,
а придется инфарктом платить! —
Хохотнув, замираю над кашей
и не слышу соседкиных слов.
И привычен мой быт, и не страшен.
Эка невидаль, эка делов!
А потом я брожу по аллейке.
А потом я сижу на скамейке.
А потом телевизор смотрю
и по поводу моды острю.
Даже спорю с соседом дотошным,
что моим замечаньем задет.
Ничего уже нет в моем прошлом,
я не муж, не отец и не дед.
И в дождливый один понедельник
я исчезну с насиженных мест.
И поймет, и вздохнет богадельня,
и таблетку испуганно съест.
...Я глаза зажимаю рукою:
я не тот, я не там, я спокоен! _
Только слез не унять все равно.
Все приму, что судьбой ни дано,
но такое,
такое,
такое...
***
Последний день свой вылущив
В безбожии тревожном,
наверное чистилища
мы не минуем все же.
И будет то чистилище
не Колыма-Майданек,
не страх и не узилище,
а что-то вроде бани.
И в бане той, в предбаннике
сидят по лавкам души,
содрав чинов подштаники
и званий побрякушки.
Все равноправно голые:
хоть бомж ты, хоть чинуша,
эфирные, бесполые,
как пред блокадным душем.
Сидят они и роются
в земной пакетной рвани:
что там для них откроется
пригодное для бани?
А банщик-глыба серая-
глядит унылой птицей:
Где ж мыло милосердия?
Где ж совести скребницы?
И вдруг он вздрогнет радостно,
встрепещет белокрыло,
от той минуты кладезной
исполнясь новой силы,
когда пред грозной банею
какой-то Ваня-Сеня
обмылком сострадания
поделится со всеми.
***
Я умру, как все иные,
И меня положат в гроб.
И потянутся родные
Целовать в холодный лоб.
Приберут потом в квартире,
Надо мной взойдет трава,
А душа в заветной лире
Прах начнет переживать.
И душе прискорбно будет,
И покроет душу тьма,
Если вдруг живые люди
Оробеют у холма.
Если парочка влюбленных,
Робко сев на край скамьи,
Сбавит говор на два тона,
Подсчитав года мои.
Стукну костью я берцовой,
Лучевой и локтевой,
Всей душой взреву:
- Да что вы!
Был покойник не такой!
Не такой,
чтоб с постной миной
Холм могильный созерцать,
Не такой он был детина,
Чтоб печаль вселять в сердца.
Грустно мне от вашей жути!
Отгоните этот бред!
Тут лежит Олег Тарутин -
Жизни преданный поэт!
|