***
О, сколько слов, как привидений ночи!
И все в меня, как будто пули, бьют,
и все ж мою они минуют суть,
а только строчат.
И я бреду под залпы слов фальшивых.
Идет война. Здесь на передовой
твои бойцы-слова вступают в бой.
Но не унять воспоминаний лживых…
Не обманись, уверовав добру,
не уходи в прошедшие страданья.
К усталости ведут воспоминанья,
лишь утомлюсь – сейчас же я умру,
и спрячусь в изукрашенные ночи,
где жалости и радостей не ждут,
и не живут, а смерть свою жуют.
О, как слова невыносимо строчат!
***
Клокочущие волны… Ночь черна,
и звезды мегатонные прогнули
ее во тьму кромешную, что пахла
и травами морскими и вином.
Головотелый – нет ни рук, ни ног –
держался я на вытянутой шее,
ихтиозавр двадцатого столетья,
и солнце-свет высматривал из тьмы
бессонницею вечной воспаленным
в стихии этой исступленной в край
раскрытым оком. Вот существованье,
где изменились и земля и небо,
и явь и сон, надежда и печаль,
где целый свет укрылся в свой тайник,
вот ты, надежда жаждущей души.
Ау – кричу, взываю, но – ни звука,
эй, люди, человечество – ау.
И волны шелестят, и гнется небо,
его внезапно – Бог пробил мечом.
Удар. Удар. Еще один. Удар –
втяни заждавшуюся шею в плечи,
спрячь, испугавшись громовых раскатов,
стогорлый крик в морской бездонной толще.
***
Запахло солнцем, воском и листвой.
В латунном мареве преддверья лета
летит пчела, любовью обогрета,
как однокрылый ангел золотой.
На горизонте, сразу за селом,
где луговина в тишину одета –
там тешат одуванчики полсвета
глухим, печалью вскормленным огнём.
И, долетев, уставшая пчела
их стебельков почует колыханье
таинственное, как любви дыханье,
как плавание в вечность. Хоть мала
она, но всё ж – подруга злату-солнцу,
ей высших хочется достичь границ,
и вещих тайн вкусить, припавши ниц
к приветливому маленькому лонцу.
***
Припав к огню воспоминаний давних,
в бескрайней этой и глухой разлуке,
где нет ни звезд, ни месяца, где даже
и ветер не подует, согреваю
свои ладони стылые. Я жду
рассвет заснувший где-то, и смотрю,
перебирая жизнь свою, как четки,
чтоб в смертное отчаянье не впасть,
и боли одиночества не сдаться.
Сижу, упершись локтями в колени,
подпихивая гаснущие угли,
что полыхают, искрятся, дрожат,
непредсказуемо. О свет мой белый,
не ночью ли глухой ты мне приснился,
иль о тебе я память приберег
моих далеких предков? Или, может,
ты, в хлопотах о зимах прехолодных,
был создан одиночеством палящим,
безмерно долгим – из души моей?
***
Смертельные ночей тюремных алкоголи,
слепая ртуть рассветов – так мне душу жгут!
Сто мертвецов, вкруг сердца севши, ждут –
когда умру, их отпустив на волю.
И день за днём раскисший хлеб жуют,
чтоб и не умереть, и чтоб – не жить им.
А память всё влечёт ко дням забытым,
к тем лютым, что дыхнуть мне не дают.
***
Душа бессильем распростёрта:
все планы, мысли – прочь теперь?
Поверь же, ну, хотя бы в чёрта,
хотя б в безумие – поверь.
В глазок заглянет изверг твой:
не сдался ли уже бессилью?
В глухой подвал, пропахший пылью
упрятан ты, как в мир иной.
Еще не зверь ты до сих пор?
По стенам плесени цветенье,
замки, решётки. Развлеченье –
вид из окошка в дальний бор.
А пресвятейший верит клир,
что, если смазать стены солью, –
без яда, пыток, лишней боли
кровь выпьют камни, как вампир.
***
Жизнь занесли мою в инвентари —
там в строчках и столбцах вся доля наша.
Вот кондаки твои и тропари,
как наказанье, как c отравой чаша.
Выводит по тюремному двору
и над Софийской звонницей возносит
меня мой дух. А если и помру —
то за меня он оттонкоголосит
три тысячи пропащих вечеров,
три тысячи рассветов, что забыли,
как шли оленями среди кустов,
и мертвого меня не разбудили.
***
Все Киев снится мне в прекрасных снах:
цвет спелых, налитых черешен первых
и зелень хвои. Выдержали б нервы:
ведь впереди — твой крах, твой крах, твой крах.
Лежит дорога — в вековых снегах,
горбятся дали и на сердце горько.
О, мой родимый край, остался только
приданым ты для смерти — в головах.
Седая мать мой навевает страх.
Рука ее сухая, словно ветка
замерзшая. Звучит веснянка где-то,
светлеет путь. И гул стоит в степях.
***
Одна гора — зима, другая — лето,
а я стою, как осень, — посеред.
И солнце, солнце, со-, как много света!
И плавится прогорклый сланца мед.
Мне мошкара колымская жужжала,
мне пахла прошлогодняя трава,
ведь Ты меня, как ангел, охраняла.
Невеста или, может быть, вдова?
***
На Лысой горе остывает потухший костер,
осенние листья на Лысой горе догорают.
А я позабыл, где стоит та гора, и не знаю,
забыла меня или помнит она до сих пор.
О время вечерних твоих тонкогорлых разлук!
Уже я не знаю, не знаю, не знаю, не знаю,
я жив или умер, а может, живьем умираю,
ведь все отгремело, погасло, поблекло вокруг.
И над безысходностью ты — словно птица летишь —
над нашей с тобой,
над отчаянным света несчастьем.
Прости. Я не буду. Прорвалось.
Ну что за напасти…
О, если б могла ты узнать, как во мне ты болишь…
Еще они пахнут печалью — ладони твои,
и горько-соленые губы — их запах мне снится,
и тень твоя, тень пролетает — испуганной птицей,
и глухо, соленою кровью в аортах,
гремят соловьи.
***
Как, слово, тяжело страдаешь ты.
Не одолеть безрадостную тему,
что только для молитвы иль в поэму
годишься ты, чураясь суеты
священных будней. Рушатся миры
и суходол мелеет. Сколько горя
грудь разрывает, неотступно вторя
что лучше умереть и видеть сны
без песен горьких. Господи, подай
болящему высокую подмогу –
пускай я отыщу себе дорогу
кончины мужественной. Отчий край,
там, в вышине, яснеешь осиянный.
Услышь меня! И отзовись, желанный!
Недобрым словом лишь не вспоминай.
***
На этом поле, синем, словно лен,
где только ты и ни души нет боле,
узрел и онемел: блуждали в поле
сто теней. В поле, синем, словно лен.
И в этом поле, синем, словно лен,
судилось с одиночеством свиданье,
чтобы судьбу познать, как покаянье,
на этом поле, синем, словно лен.
Сто черных теней заступают путь,
они уже — как молодняк сосновый.
Приблизились, достать тебя готовы.
Бежать? Путь собственный в клубок свернуть?
Нет. Выстоять. Не просто выстоять —
стоять. И только тут, на этом поле,
что словно лен. И собственной неволи
в родной чужбине истину познать.
На этом поле, синем, словно лен,
твой враг — напротив, сто скорбящих теней.
И каждая — неузнанный твой гений,
он — прежний ты. Не ведая препон,
и злобою и гневом разъярен,
как град камней, вернет проклятье он,
что в одиночестве твоем горело.
Дух одичал и не узнает тела
на этом поле, синем, словно лен.
***
Вокруг меня всё возрастает мир,
мое же так сжимается пространство,
сгущается, чернеет и твердеет,
что скоро полыхнет от черноты
и от тоски безмолвной. Отдалилась
жизнь давнишняя, от нее ты вплавь
пустился в черноводье дней грядущих,
где нет тебе ни ветра, ни волны,
нет ни звезды, ни месяца, ни солнца.
Завёрнутый в смертельный, долгий сон,
плыви в пространство, в никуда, доколе
беспомощного силы не покинут
в безбрежных, не родившихся мирах.
***
Так тонко-тонко сны меня вели
через холмы и крутояры к дому,
туда, навстречу горю молодому,
где много дней потоками текли
из уст жены и матери и сына
мольбы по мне, взлетая до небес.
Но вместо дома был дубовый крест
так грубо строганный. И в ту годину
я понял вдруг – умеет жизнь скрывать
себя за смерти ширмою нарядной,
и что, любя, из любящих нещадно
мы реки крови льем. О, если б знать,
то я б не тратил сердца по-пустому,
и не плутал проселками, в пыли...
Так тонко-тонко сны меня вели
через холмы и крутояры к дому.
***
Пришел рассвет – как медленная вспышка
ночного парашюта, что раскрылся,
но потеряв стремление к земле,
завис над светом – словно передумал
и вдруг решил вернуться снова ввысь
(изломанной инерцией желанья
умерщвлена та выпуклая вспышка
неясной боли) – голубь, вестник утра,
поднял меня своим крылом вихрастым
и вспомнилась, как сновиденье – жизнь.
…пролаял пес, и показалось будто
сворачивается столетий свиток
и на мезолитическом витке
так долго полотна не отпускает.
Летел привольно черный-черный ворон
обезземеленным, бескрайним небом,
кружил над миром, будто бы пророчил
он апокалипсиса страшный день.
И так казалось: вековечным мифом
не сможет душу переубедить,
однонаправленную, как от века,
надежд, угроз и времени теченье.
Ведь пережито все уже давно
что, думали, лишь в будущем случится.
Все в прошлом будущее. А сегодня –
то лишь узор смирившейся души.
Еще казалось – в темноте, вслепую:
что я себя утратил в многоликом,
самоперемножающемся мире,
что светится биноклями страданий –
страстей моих, толченых на осколки,
скруглен осколок каждый, словно око
безумного от этого несчастья,
что потерялся в сотнях отражений
самосебяубившего доверьем
и склонностью к той мрачной бездне мира,
которая гогочет тьмой пещерной
из неолита: манит и страшит.
Час предрассветный. Застеклен ослепшим
подсиненным чернилом недоверья
небесный свод молчал, как онемевший,
лишь черный-черный ворон выводил,
мезолитических кругов рисунок,
как дыры космоса.
***
Сухие листья падают с ветвей,
и плачет голый ствол охрипшей кроной.
Вот так уходит жизнь. Без обороны,
отчаянно и просто. Без затей
миф древний чар лишился. Наросла,
стеной упала темень – как туманы
противоборств напрасных, и обманных
твоих бескрылых взлетов – без числа.
Исчезли чары и развеян чад:
уже от Мономахова порога
нам, пасынкам, начертана дорога.
С неё не возвращаются назад.
***
Когда тайком в мой прокрадёшься сон,
у моего возникнешь изголовья,
ты не жури меня – уже с тобой я
не встречусь боле. Божьих оборон
уже не ведать нам двоим. Прощай,
в беспутицу, на гибель обреченный,
прочь ухожу я, в развалюхе черной –
там и любовь, и отдых мой и край.
***
Мне чуждой стала родина сама,
как рай сгоревший, храм, познавший скверну!
Вернулся ты, а край твой – нет. Наверно
ему в надгробье – каменная тьма.
И вот, нежданный, прочь уходишь ты
от всех обид, отпущенных без меры,
ликуйте богомазы, лицемеры:
отчизна стала царством немоты.
Но всё ж – аз есмь! Есть боль в груди моей,
и есть слеза, что стену прожигает,
а там цветок на камне расцветает
в безумстве красок, вскриков, и огней.
Но рушилась душа твоя… И тут
твоей груди не стало половины –
они исчезли, чары Украины.
А в сердце злобно впился чёрный спрут.
***
Все это – только страшная усталость.
Все это так – нашло – и отойдет.
Но если не отступит, хоть на малость,
пусть лучше уж убьет. Пускай убьет.
Плевать! Так жить – уже на полдороге
от жизни к смерти. Значит – все равно.
Ведь ни одной надежды нет мне в Боге
и вымолить спасенья – не дано.
Сожму виски шальные меж ладоней
и буду ждать, пока не отгремит
безумный этот миг моих агоний,
миг ожиданий мрачных пролетит.
Теперь уж скоро. Боль подходит к краю.
Добьет, или отложит до иных
времен? О даст, о даст вздохнуть, я знаю.
Уйди же, вестница всех бед моих.
И только так. Покорствовать до века –
легко, но ты восстань, преодолей.
А грудь – разбитая бандуры дека –
гудит, и струны порваны на ней.
***
Минует жизнь меня в своем стремлении,
и жди, не жди, и сколько ни мечтай –
но оббегает шалое течение
и лес и гору – твой забытый край.
Отдельно день – синеет стежка боли,
отдельно космос – мрак и чернота.
Забытый мир, уж я отведал вволю,
что стоишь ты, любимая мечта.
Летят века –
безжалостно их бремя –
в похмелье бед,
в забвенье, в мир иной.
Страданий и любви уходит время,
а жизнь лишь чуть дымится за стеной.
***
Не плачь, душа в ночи! Напрасны крики.
И ты, печаль, мне сердце не трави.
Ведь свет вокруг – слепо-немой, безликий.
Но в нем все дни. И в нем все сны мои.
Я от него давно отгородился,
давно я понял, как жесток закон,
что всеблагою дланью освятился,
и то, что жизнь твоя – блаженный сон.
В нем лишь – мечтать и грезить остается,
надеяться и верить. Только тот –
над нами, там, на небеси смеется.
Он убивает, будто бережет.
***
Терпи, терпи – терпение шлифует,
калит твой дух, чтоб смог свой крест нести.
Хоть пред тобой злосчастье не спасует,
но и не сдвинет с твоего пути.
На нем и стой. До смерти. Неизменно.
Пока есть свет и солнце – стой и стой.
В пути до рая, ада или плена,
держись мечты отчаянной, святой.
Тори свой путь – тот, что твоим назвался,
призвав тебя, как побратим, с собой.
Ты с детства для него предназначался,
печальным взглядом, сердцем и судьбой.
***
Вот так бы где-то разложить костёр,
чтоб ни жены, чтоб ни сестры, ни друга –
ну, ни души кругом. И даже тьма –
мешала бы, наверно.
Пускай горит огонь. Пускай горит.
Пусть исчезает время, чтобы снова
в безвременье возникнуть мне, когда
желанья стихли.
И у огня бы я сидел вот так,
глаза в глаза беседуя с собою.
В кругу того, что отойти не может –
застыло рядом, будто истукан.
Наверно, эта боль, и смерть, и тлен,
и дым, и жар, и вспышки, и молчанье,
и трески, и мистические крики,
сомкнувшись злобно, в сумрак втиснут мрак.
Из тех кромешных, сдвоенных ночей
разносится в полнеба: будто ржанье
коня, а, может, призрака.
Держись –
за ржаньем этим ярым – Смерть-тропы!
Перевод Александра Купрейченко
|