***
Ишь, щучье веко,
ишь, чванное идолище,
весь свет ненавидящее
чучело века,
чу-чу,
рассыпься,
сгинь с глаз навсегда.
Товарищи,
гражданечки,
господа,
ищу человека!
***
Затмись, светило,
свети вполсилы;
болтун, разиня,
не суйся в драку –
отрекут от России;
а меня, читаку,
оплетут,
околпачат,
оглушат,
проведут на мякине,
на могильной глине.
***
У часового я спросил:
скажите, можно ходить по плотине?
– Идить! – ответил часовой
и сплюнул за перила.
Сняв шляпу,
я пошел
по плотине,
овеянной славой,
с левого берега
на правый
и статью из Конституции прочел.
Так вот он, Днепрострой.
Я вижу
символ овеществленного труда,
а подо мной стоит вода
с одной стороны выше,
с другой стороны ниже.
***
Однажды ко мне пристала корова.
Я был тогда прикомандирован
к дивизии. Рано утром, тишком, нишком,
добираюсь до передового пункта, и слышу:
кто-то за мной идет
и дышит, как больной:
оборачиваюсь – корова;
рябая, двурогая; особых примет – нет.
***
Верю народу,
во всем верю народу.
Что народ говорит, то – есть.
Брось, говорит народ,
брось,
не думай
о доле народа,
о боли народа,
пей, говорит,
пей до дна,
пей, тоска пройдет.
Я бы и рад
"топить в вине тоску-злодейку",
мутный стакан
не расплескав нести к губе,
да не идет мне, видно,
впрок
московское зелье,
страшно похмелье
тошно,
слабый я человек.
***
Снился девушке вертолетик,
снился.
Вдруг лошадка пробряцает
по асфальту мостовой,
и тлеют звезды.
Утро,
пусть сильнее грянет утро.
***
Снегурочка!
Браво-бис!
Под занавес –
раз-два-три –
трухлявая,
засветись!..
***
В подлом, бессовестном бою –
– Сдаешься? – не сдаюсь! –
– сдаешься? – не сдаюсь!
Не охнув,
со дна встаю.
А, так не сдаешься? Так –
так? Со дна встаешь? С одра –
встаешь?
И хрясь, и два,
не в хрящ, так в грязь.
Оглохнув, со дна встаю.
– По уху его, в висок, под вздох,
под вздошинку. Ну, что, готов?
Испекся?
Со дна встаю.
Сдаешься? Не сдаюсь.
Сдаешься? Не сдаюсь.
Задохшись,
со дна встаю.
Солдат. В строю.
***
У нас был примус.
Бывало, только вспомнишь – он шумит.
Там
мама возится с кастрюлями
и в спешке крышками гремит,
и разговаривает сама с собой
о дороговизне и о себе самой.
У нас был примус.
У нас был примус, чайник, кран.
У нас был свет.
Теперь у нас ничего нет.
Вы эвакуированные.
***
Друзья мои, я отоварился!
Я выбил в кассе жир и сахар!
Я выскочил, как будто выиграл
сто тысяч.
Мне
вышибла мозги
Москва.
Теперь я знаю, как это делается:
берется человек;
разделывается под орех;
весь в кровоподтеках, весь.
Он мечется между колоннами метро
и карточными бюро.
Он меченый;
от него отворачиваются товарищи;
но он еще не вещь,
он это он.
Тогда ему суют талон
и –
я не я, я отоварился.
***
Как я им должен быть отвратителен! –
С собачьими глазами.
Медли-тельно-предупреди-тельно
прохаживающийся по казарме.
Внимательнейший: – простите, я вас – не?..
– А, к матери, слоняются тут, как во сне.
Но я не сонный – я заторможённый.
Зато как на меня смотрят мальчики со скрипками,
библейские мальчики со скрипками, –
во все свои лампочки-лампеня –
во все свои – светят – черные и карие,
во все свои – черт знает какие, –
такие, какие и у меня.
***
У меня – отличное здоровье,
никакого малокровия,
ни черта, врут все врачи,
желудок варит как часы,
вчера, в час дня,
все
женщины смотрели на меня.
***
Один идейный товарищ
жаловался мне на другого:
"подумать, без году неделя в партии,
и уже такая проблядь, такая проблядь!"
На что –
беспартийная сволочь,
живущая смирно впроголодь –
я только пожал плечами.
О, совесть
нашей эпохи,
будь оно проклято!
***
Чужая, чужая, чужая,
обманом прокралась в мой сон,
и точит, и мучит, и жалит,
и жизнь мою
ставит вверх дном.
Бесстыдница,
руки мне лижет,
теперь присосалась к груди.
Уйди,
я тебя ненавижу.
Куда же ты?
Не уходи...
***
Эх, Мандельштам не увидел
голубей на московском асфальте,
не услышал
шелеста
и стука,
доносящегося снизу,
не взял в руки
сизую птицу,
не подул ей, дудочке, в клювик,
гули-гули, голубица, гули-гули,
умер Осип Эмильевич, умер.
***
Мне нравится эта высоколобая холодноглазая дама.
Мне нравится задумчивый овал ее лица.
Ее потухшие волосы, как листья Левитана
(хотя, разумеется, возраст по ним установить нельзя).
Оказывается, живет еще в душе нелепое чувство.
Мне стыдно сознаться: мне хочется позвать ее, остановить,
упасть перед ней на коленку, и левой перчатки коснуться,
и чтобы в ушах – соловьи, соловьи, соловьи, соловьи...
***
Отстал
в пути,
устал, мне не дойти;
на плечи снег нападал,
ни охнуть, ни вздохнуть;
ни засветить лампаду,
ни этот
сон
стряхнуть.
***
Пустые стоят коровники,
о которых Есенину пелось.
На лицах у колхозников
молочно-восковая спелость.
А жить-то ведь
каждому хочется,
а не жмыхать газетное сено.
Нет,
не скоро, видать,
окончится
кровопольная эта система.
***
Всё начальнички,
всё инженеры, техники
об рабочем беспокоются,
помочь стараются,
чтобы лишний грош
не заработал зазря,
чтоб не выкарабкался бы из нужды.
Всё разумнички,
всё научные работнички,
счетоводки, милая,
да секретаря
над народом разоряются,
медалями тешатся,
а и пуще всего – жиды.
***
– Девушки
с голубыми глазами,
где вы
золото для глаз своих
брали?
– В церкви:
разбазарили
образа,
разобрали ризы
на глаза.
– Девушки – чернооки,
а вы где?
– В синагоге.
***
Ни на русого,
ни на чернявого
не науськивай меня,
не натравливай,
и падучего бить,
лежачего
не научивай,
не подначивай.
Я люблю
Шевченко
и Гоголя.
Жаль,
что оба они
юдофобы были.
***
Кончается наша нация.
Доела дискриминация.
Все Хаимы
стали Ефимами,
а Срулики –
Серафимами.
Не слышно и полулегального
галдения
синагогального.
Нет Маркиша.
Нет Михоэлса.
И мне что-то нездоровится.
***
Спасибо папе Павлу:
он снял с евреев грех
за то, что мы распяли
Спасителя-Христа.
А я с одной грузинкой
спал года два назад.
При чем тут папа-Йося,
который был резник?
И все-таки, по правде
я чувствую вину
за тех жидов, вопивших
"распни Его, распни!";
но и за папу-Йосю
есть на мне вина,
хотя бы группа крови
у нас и не одна.
(15 декабря 1965)
|