Максимов Марк Давидович (1918-1986)



     Поэт, драматург, публицист, сценарист, переводчик. Член Союза писателей СССР. Отец телеведущего Андрея Максимова. Участник Великой Отечественной войны, побывал в плену, бежал, воевал в партизанском отряде. С ноября 1944 г. спецкор газеты «Гудок» в Омске. С 1947 г. жил в Москве. Участник Первого Всесоюзного семинара молодых писателей. Публиковался с 1939 г. Авттор ряда поэм, в том числе "Тайная вечеря", "Баллада о молчании". Автор пьесы "Никогда не забудем!" (1950); документальной повести "Соембо" (1974). Написал сценарии к фильмам "Лично известен" (1958), "Двадцать шесть бакинских комиссаров" (1971), киноэпопеи "Твои ордена, комсомол" (1968). Переводил с украинского, армянского, литовского и грузинского языков. Автор поэтических книг: "Наследство" (1946), "Ровесники" (1947), "Десять лет спустя" (1956), "Солдат" (1959), "Голубые огни" (1965), "Невостребованная любовь" (1967) и др. Ушёл из жизни 20 ноября 1986 года, похоронен в Москве на Кунцевском кладбище (уч. 10).


Cтихотворение Марка Максимова


                                   
                  ***

Мозоли уже и от них на плечах –
от послевоенных гробов.
Отцы – при свечах, сыновья – в кумачах,
а как умирает любовь?
 
За то, что единственной долго слыла
на грешной земле и в раю,
она одиночеством платит сполна
за неповторимость свою.

Ни плакальщиц с ней, ни родни – пустота,
как в брошенном доме, в душе.
Сестра милосердия – ревность, и та
спасать отказалась уже.

Лишь с гробом плетутся, толсты и наги
младенцы-амуры во мгле.
И учатся первые делать шаги
пешком по бескрылой земле.                  


Могила Марка Максимова



фото Двамала, ноябрь 2013 г.



Ещё стихи Марка Максимова



          БАЛЛАДА О ЧАСАХ                    
 	
Врага мы в полночь окружить хотели.
Разведчик сверил время — и в седло!
Следы подков запрыгали в метели,
и подхватило их и понесло…

Но без него вернулся конь сначала,
а после — мы дошли до сосняка,
где из сугроба желтая торчала
с ногтями почернелыми рука.

Стояли сосны, словно часовые…
И слушали мы, губы закусив,
как весело — по-прежнему живые —
шли на руке у мертвого часы.

И взводный снял их.
Рукавом шершавым
сердито льдинки стер с небритых щек,
и пальцем — влево от часов и вправо —
разгладил на ладони ремешок.

— Так, значит, в полночь, хлопцы!
Время сверьте!..
И мы впервые поняли в тот час:
как просто начинается бессмертье,
когда шагает время через нас!




            ПОЕЗД

Дороги немец караулил строго:
где хрустнет ветка — не жалел огня.
Не помню, чтоб железную дорогу
нам видеть довелось при свете дня.

И, пробираясь к ней в кустах по пояс,
усвоили мы твёрдо, как закон,
в чём разница меж старым словом — поезд
и новыми — фашистский эшелон.

Усвоили, в щебёнке яму вырыв
и тол закладывая глубоко,
что если поезда — для пассажиров,
то эшелоны — для подрывников.

Усвоили. И вот гремят с откоса,
и, превращаясь на лету в гробы
и поднимая в ужасе колёса,
становятся вагоны на дыбы.

Да, эшелоны — это ночью каждой
рывок шнура и эхо до высот.
Но кто же не мечтал, что он однажды
нажмёт кривую ручку и войдёт
туда, где о делах необычайных
клубится полусонный разговор,
где пар из носика пускает чайник,
со щипчиками ходит ревизор?..
И это будет поезд.
                       На вокзале
ты ловко спрыгнешь, придержав слова,
как диски, чтобы вдруг не забренчали,
и только сердцем вымолвишь:
«Москва!»



             РЕВНОСТЬ

                       Тоне

Ты – давно под травою,
я – над нею.
Живой.
Говорю я с тобою,
не с твоею вдовой.

Не с твоею травой,
не с твоею вдовой,
не с моею женою,
говорю я, живой.

Так, ценя откровенность
и во имя Ее,
ты прости мою ревность-
в ней бессмертье твое.
 
Был и ты Ее мужем,
каждой ниточкой жил.
Я всегда буду хуже,
потому что я жив.

В этом мире колючем
ты, чуть ссора придет,
где-то там будешь лучше,
потому что ты мертв.

Знать, обоим нам ревность
как награда дана.
Так прости откровенность
ту, что мне суждена.

В час, когда уже пыткой,
болью стало житье,
ты привязывал ниткой
к этой боли Ее.

Нет, жестоким ты не был,
не будил средь ночей.
Но не слезы – а небо,
не из глаз – из очей!

Допишу эти строки,
оборву эту нить,
и решусь я, жестокий,
в первый раз разбудить.

Все – как было веками:
разделять не хочу!
Всем:
     губами,
             стихами –
от тебя отучу!

Как она виновата!

Виновата она,
что крупнее, чем надо,
твой портрет у окна,
что, как в детстве робея,
я пред нею притих,
да и в том, что к тебе я
обращаю свой стих.

Так давай уж без фальши
я наш спор завершу:
будь добрей к ней и – дальше.
Слышишь, очень прошу.



           ***

А лодочка без имени,
а весла для мольбы:
– Любимая,
          люби меня,
                   люби меня,
                              люби!  
Изучена, измучена,
заучена строка,
а все твердят уключины,
поют во все века
на лодочки без имени,
под облачком судьбы:

– Любимый мой,
              люби меня,
                       люби меня,
                                люби!


            БЕЛАЯ НОЧЬ

Один говорил – это когда
на улицах можно читать.
Другой говорил – это вода
в Неве молоку под стать.

А ночь такая, как ты, была –
узнать бы, а ты какая? –
пришла, ослепила и повела,
противясь и потакая.

Казалось, с ней было всего с лихвой
и не было ничего,
как будто мост развели над Невой,
а мы не сбежали с него.
 
Повисли, как белая ночь у Невы, –
уже не светло – и еще не темно,
еще не на «ты» – и уже не на «вы»,
не двое уже – и еще не одно,
не стары еще – и уже не юны,
знакомы едва – и уже влюблены.
 
Повисли над искрами белой реки,
а где-то, касаясь Земли,
твои каблучки и мои каблуки
лада еще не нашли.

Чуть – и рассыплются вразнобой
или сольются шаги,
и станет белая ночь голубой
или сгорит – и ни зги.

Чуть – солнце из облаков,
чуть – и взойдет звезда,
чуть-чуть, без которого нет стихов,
но жить с которым беда.

А ночь обещанье несла свое,
чуть видные два крыла,
за то, что мы чуть не постигли ее,
чуть выше нас подняла.

Чуть-чуть мы солнце или звезду
схватить не смогли на лету,
а только схватили коня под узду
на Аничковом мосту.

Чуть – и ударит копытом в грудь,
чуть – и жокеи судьбы.
Белая ночь – это чуть-чуть
вставшее на дыбы.




           ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ

             (поэма)

               1

Под куполом Санта-Марии
заплачет правда, заревет.
Он эту фреску не впервые 
сегодня видит наперед.

Он все решил настолько просто,
что может статься – на века…
Художник ходит вдоль помоста,
и стонет свежая доска.

Ну что ж, над кафедрой собора
простор заманчиво широк,
и обещает герцог Моро
свой меценатский кошелек.

Добросердечен этот герцог!
Смотрел картоны всех голов
и так хвалил, как будто в сердце
тончайшим дротиком колол.

Художник и не спорил с ним бы,
но тот раздул священный пыл:
«Апостолы – а где же нимбы?» –
твердил. Пока не утвердил.

Пришлось – такая уж работа, –
схитрить: задумано, сеньор,
не выделять Искариота,
а осенять его позор.

Ну, все устроилось как будто.
Не обломился бы помост:
ведь фреска в двадцать восемь футов,
а у парней из Винчи – рост!

В свою синьорию, к примеру,
с драконом медным для чернил
нотариус да Винчи Пьеро,
согнувшись вдвое, проходил
и усмехался: «Леонардо,
сынок, подставь луне плечо!»

 
             2

Попрыгал. Нет, помост – как надо.
Да станет камню горячо!

За стол усядутся тринадцать,
не зная цифры роковой.
Не будет нимбов. Будет братство
витать над каждой головой.

… Сидят, – какие там пророки! –  
друзья-товарищи, родня.
Вдруг – возглас мягкий и жестокий:
«Один из вас предаст меня!»

Из камня крик исторгнуть надо
немою кистью в этот миг,
но жесты, мимика и взгляды
красноречивей у немых.

Пусть Иоанн поникнет в муке,
а Петр – за нож! Он похрабрей.
Всплеснет ладонями Андрей,
и разведет Иаков руки.

И каждый взгляд на друга кинет
и – не поверит, не поймет,
и лишь солонку опрокинет,
задев рукой, Искариот…

Все так и выпишется после.
Он лишь не знает в этот день,
что будет дьяволов апостол
в конечно счете убран в тень.

О, тот тринадцатый апостол,
еще немало с ним забот…
Маэстро прыгает с помоста,
по узким улочкам бредет.
 

           3

Вся подготовлена работа,
пустует лишь один картон:
найти б ему Искариота,
как повезло ему с Христом.

Семнадцать лет назад с базара
Христа в двуколке он привез.
Нет, он набегался недаром,
Христос – воистину Христос!

Есть на эскизе абрис резкий,
широк в плечах, и взгляд – как свет.
Перенеси его на фреску,
он ждет уже семнадцать лет.

Есть теплый пурпур для хитона,
а плащ как бирюзовый дым,
для глубины – проем оконный
и склоны мягкие за ним.

Есть Иоанн, Левей и Павел,
и лишь Иуды нет как нет.
Учеников искать заставил
и сам шатается чуть свет.

По кабакам да по базарам,
средь мореходов и шутов,
среди поделок и товаров,
среди заведомых плутов.

Обходит бани и колбасни,
дома чеканщиков, портных.
И даже посещает казни.
И – запивает после них.

Он ищет, рыщет, как в угаре, 
а после, для иных времен,
напишет друг его Вазари,
что мямля он, что медлил он,

был только в замыслах неистов,
а духом слаб, хотя плечист,
и, жертвуя искусством чистым,
был в тяжбах на руку не чист…

И на языках иноземных
вот так он будет и прочтен –
как полубог и полуевнух
и полужитель всех времен.


            4

Милан стоит ажурной глыбой,
но в узких улочках-гробах
он шерстью чесаной, и рыбой,
и медной плесенью пропах.

Синьоры есть и сутенеры,
аптекарь, острый, как стилет,
монахи, лодочники, воры
и лишь Иуды – нет как нет.

 
           5

Вот так он бродит, как с повинной, –
сто дьяволов! – который год.
А в мастерской палитра ждет
и взлетный аппарат с пружиной.

И – как его? Ну, чей портрет,
хоть ты помри, не кажет лика…
Невыразительный брюнет.
Ах да, Веспуччи Америго.

И незаконченный трактат
о жидком в связанных сосудах.
Он усмехнулся: видно, брат,
свет не сошелся на Иудах.

Да нет, его не провести.
Хотя конец кострам и пыткам,
он знает, если потрясти,
Иуд отыщется с избытком.

Еще он пот утрет с лица,
когда почувствует подспудно,
как в человеке – подлеца
художнику увидеть трудно.

Да, соблазнительней вдвойне
писать героев и пророков.
Вон кондотьера на коне
могуче вылепил Верроккьо.

Как обнаженный меч встает
Давид работы Донателло.
Героя требует народ.
А он завяз в такое дело!..

Он, фехтовальщик и танцор,
и богатырь, и легкий всадник,
и впрямь холодный пот отер
и проворчал: "Куда досадне"



           6

У Сан-Лоренцо сохранен
таинственный античный портик,
но волшебство его колонн
какой-то оборванец портит.

Нет чтоб убраться на базар, –
он на достойном этом месте
развесил жалкий свой товар –
скребницы для чесанья шерсти…

Милан охотник до потех,
он видит – Леонардо взвинчен.
Уже звучит довольный смех:
«Подсыпь ему, синьор из Винчи!»

Манжет засучен кружевной.
Видать, на славу будет взбучка.
Для этой публики шальной
не мямля он, не белоручка.

Умеет он в руках держать,
внебрачный сын крестьянки кроткой,
и честной шпаги рукоять,
и молоток, в работе ходкий.

По всей Ломбардии звеня,
шел слух, что, опрокинув флягу,
он как-то перенес коня,
топтавшегося у оврага.

При этом смущена была
сеньора всадница немножко
советом не слезать с коня,
но подобрать под юбки ножку…


            7

Шестнадцать в портике колонн,
зевак уже, пожалуй, – втрое.
А оборванец удивлен.
Стоит – видали вы героя?

Ему б рвануть во весь опор,
к чертям свои оставив щетки.
А он: « Приветствую, сеньор!»
И что-то вскользь насчет погодки.

«Э, друг из Винчи! Где твой пыл?»!
«Мессеро, что сегодня с вами!»
А он, нацелившись, застыл
с засученными рукавами.

Но у бродяги тоже вид –
как будто ставит жизнь на карту.
С кривой улыбкою глядит
в глаза синьору Леонардо.

Нет, не в глаза глаза глядят –
из глаза в глаз, сказать точнее,
шныряет бегающий взгляд,
потом на грудь скользит по шее.

Потом взбегает в облака,
потом считает колоннаду…
Маэстро шепчет: «То, что надо!
Вот наконец. Наверняка!»

Но нищий краешком тряпья
прикроет медленно обличье.

 
              8

«Послушай!» – так начнет да Винчи.
– Остановись! – вмешаюсь я.

Через века взмолюсь: – Не надо!
Иначе просто жизнь не в жизнь.
Остановись же, Леонардо,
во имя муз – остановись.

Во имя ливней, листьев, снега,
росы, и чайки, и ручья,
во имя веры в человека,
которой жив и ты и я.

Чтоб с этим горем не сличались
другие беды на пути,
чтоб эту страшную случайность
в обыденность не возвести.

Тебе, ты полагаешь, плохо
на трудном поприще твоем.
Представь себе, твою эпоху
мы Возрожденьем назовем.

А впрочем, если б ты родился,
когда безумствует костер,
куда скорей бы пригодился
ты под топор, чем – как топор.

Как в нашем веке говорится –
запрограммирован  не так.
Твой Мадонны – не блудницы,
твой Ангел – женщина в летах.

Единоверец твой по сути,
в миланский полдень голубой
я опущусь на парашюте,
придуманном еще тобой.

Сверну пространство в древний свиток
и прикоснусь к тебе рукой.
И пять веков – как вдох и выдох.
Ты понимаешь. Ты такой.

Остановись, мой брат,
покуда не сводит новой болью грудь.
Пока Иуда лишь Иуда
и только в сребрениках суть.

И не открыт в Искариоте
вчерашней верности оплот,
пророк или божок в почете,
предавший веру и народ.

Остановись. Тебе для фрески
не пригодится этот взор.
Пойдет совсем не по-библейски
твой с оборванцем разговор.

Легко пророчествовать буду 
в столетьях задом наперед:
другого ты найдешь Иуду,
и тот – тебе не подойдет.

Апостолы в триады сядут,
и лишь его в последний день
ты, словно так и было надо,
укутаешь в густую тень.

И этот вынужденный ход твой,
в котором хитрая тоска,
неповторимою находкой
объявят новые века.

Опять века. Да, как ни грустно,
ты здесь – со мной, и там – вдали.
Машина времени – Искусство!
Другую не изобрели.

Вот почему, во имя Будды,
христов, аллахов и святых,
искусство жгли и жгут иуды,
как только время против них.

 
              9

А там – бродяга скрыл обличье
дрожащим краешком тряпья…
– Остановись! – взываю я.
«Послушай!» – говорит да Винчи.

И нищий слушает, лица
по–прежнему не открывая.
И, набухая, без конца
толпа колышется живая.

Толстуха со жгутом белья,
как видно, только что с канала, -
подол, соседей веселя,
повыше бедер затолкала.

А рядом с ней, уже добры,
толкутся прочие разини,
под ноги катятся сыры
из опрокинутой корзины.
И в них, пунцовый от вина,
наемник тычет алебардой…

«Конечно, эта роль гнусна, –
заканчивает Леонардо, -
но ты очистишься, дружок,
вот! – ставь хоть сто свечей Мадонне».

У Леонардо кошелек
позвякивает на ладони.

А нищий, – голова в плечах,
как выразительны плечишки! –
открыл лицо и промычал:
«Боюсь, маэстро, здесь – с излишком».

И ухмыльнулся: «Да, с тех пор
мы оба малость постарели:
мы с вами виделись, синьор,
семнадцать лет назад. В апреле.

А впрочем, что же… Я готов, –
он облизнулся, как от жажды, -
но не смутит вас, что однажды
с меня писали вы картон?
Один лишь сребреник, синьор,
за то, что открываю карты…»

Тогда уставился в упор
и покачнулся Леонардо.
И, словно совесть нечиста,
он прошептал: «Помилуй, Боже!»
И все-таки спросил: «Кого же?»
И нищий выдохнул:
«Христа…»
 
Под куполом Санта-Марии
в подсвечниках звенела мгла
и робко ласточки парили,
чтоб на задеть колокола.


На Главную страницу О сайте Сайт разыскивает
Ссылки на сайты близкой тематики e-mail Книга отзывов


                              Страница создана 16 ноября 2020 г.      (278)