***
Пока на Трубной не растаял снег,
не закипел дождем по тротуарам;
пока последний встречный человек
не показался сгорбленным и старым;
пока слепая временная ось,
наш гордый дух расходуя в избытке,
не удлинилась так, чтобы пришлось
в далеких днях искать свои пожитки;
пока все это не произошло
поторопись и поверни направо,
туда, где стены - битое стекло
и где забор - зеленая отрава.
Вот этот дом! Попробуй на куски
рассечь его. Увидеть в каждом слое
тоску его. Вобрать в свои зрачки
нутро его, усталое и злое.
Ну что? Ну водка. Туфли на плите.
Ну запах слез. Привычка к униженью...
Ты видишь сам, что в этой тесноте
нет места твоему воображенью.
И все твои прилипчивые сны,
все - убедись - ничто. Пока не поздно,
взгляни еще, взгляни со стороны,
и воздух этой улицы тифозной
вдохни. Почувствуй бронхами, насквозь
усталость вида и погоды скверность.
Пока слепая временная ось
не вынесла тебя - в недостоверность...
1957
***
Но вот уже косым пером
ночь заполняет полстранички,
и всматривается перрон
в лицо прибывшей электрички.
Пока он узнает: она! -
и ловит рвущуюся мимо,
в стекле замерзшего окна
твое лицо - неразличимо.
Но ты выходишь из дверей.
Что может быть на свете проще,
чем пересечь - скорей, скорей -
насквозь пустующую площадь,
нырнуть в туманное нутро,
а там уже - иди и грейся
последним поездом метро,
автобуса последним рейсом.
А там... Тропинку замело,
но дверь еще не запирали.
И для тебя хранят тепло
две раскаленные спирали.
Входи. Будильник на столе
считать минуты перестанет
и с первой фразы на сто лет
наш разговор с тобой растянет.
Пусть свет негаснущих планет
по нашей комнате блуждает,
и мой вопрос, и твой ответ
на целый век не совпадает.
На луч, как бусинку, надень
неумирающее слово.
И будет ночь. И будет день.
И ночь. И все начнется снова...
1962
***
Москва пропахла
потом и духами,
стихам и клятвам
позабыла счет.
Она стоит
в слепом июльском гаме,
как женщина
с красивыми ногами,
усталая,
не старая еще.
И мчатся ли троллейбусы
с жужжаньем,
скрипят ли в переулке
тормоза -
я обречен
с угрюмым обожаньем
смотреть
в ее спокойные глаза.
И что бы ни случилось -
рев команды,
рывок вначале
и удар в конце -
полоска
полустершейся помады
не шевельнется
на ее лице.
1965
***
Трамвайная Москва тебя скрывает
в скрещенье рельс, в асфальтовой пещере,
в районе ощущаемого чуда,
за адовой чертой - черт знает где.
Там судорожно дышит мостовая,
как днище раскаленной сковородки
и, как погромщик, в узком переулке
прямое солнце бьет по голове.
Но прошлое, лукавый лжемессия,
ведет меня на бреющем полете
в прохладное нутро воспоминаний.
Вот дверь твоя. Звонок - и я вхожу.
Мы десять лет не виделись, как будто?
Естественно, что ты не изменилась.
Утюг поставишь, сядешь, скривишь губы,
попросишь: "Расскажи мне что–нибудь".
Я расскажу тебе, как вечерами
пронзительна тоска о невозвратном.
Как страшен воздух, обогнавший время,
от тренья разогретый добела...
Ты тихо возразишь: "Я это знаю.
Скажи мне лучше, как твое здоровье,
где ты живешь, что делаешь, что пишешь,
какие фильмы видел без меня?"
Я расскажу, какие видел фильмы...
С короткой шеей и высокой грудью -
мой давний недруг, верный мой соперник, -
твоя соседка сонная войдет.
Когда она уйдет, уж будет поздно:
не начинать же исповедь сначала.
Ты скажешь: "Посиди еще немного",
что будет означать: тебе пора...
Трамвайная Москва гремит по крышам,
купается в расплавленном июле,
дымящееся варево готовит
из потных тел и пыльного тряпья.
И в этой мешанине растворившись,
я думаю: "Минуй меня, блаженство!
Ни исповеди легкой, ни прохлады,
ни прошлого - не надо ничего!"
1966
***
Когда заботы звякнут по копилкам
случайно и не в лад,
и возраст свой почувствуешь затылком,
как неотступный взгляд,
и вдруг поймешь, что жил среди отбросов,
витийствовал во тьму,
что некуда деваться от вопросов:
зачем и почему -
тогда ты бог. Пускай дарует ясность
решение твое:
простить земле слепую беспристрастность
иль наказать ее...
И, вырвавшись из вечного круженья
всего вокруг всего,
ты скажешь: Мир достоин продолженья,
а больше ничего.
Ведь что такое Мир, как не предместье,
предчувствие и весть?
Не надо ж ни прощенья, ни возмездья.
Останься все, как есть!
1967
СОН
Эта улица так же узка,
как твоя голубая рука.
Этот дом, и забор, и крыльцо -
как твое неживое лицо.
Не войду, а взлечу в вышину
и прильну к голубому окну,
успокоивши душу сперва:
"Ты мертва, - я скажу, - ты мертва...”
Но за стеклами, в комнате той -
золотой и зеленый настой,
тяжесть лиц, и еда, и питье,
и над ними - живое, твое...
Заорать в этой страшной гульбе:
“- Я жестоко ошибся в тебе! “-
захочу. Но забуду слова.
“Ты жива, - прошепчу, - ты жива!”
1967
14-Е ОКТЯБРЯ
Снова градом густых купоросин
за окном сыпануло, как встарь.
Это ровная строгая осень
заглянула в ручной календарь.
Значит, верно, что все повторится.
Та же боль навострит острие.
А тринадцать тебе или тридцать -
это личное дело твое.
Для политпросвещенной беседы,
для сведенья концов и начал
собираются все твои беды,
обступают твой дом по ночам.
И ко дню подведенья итога
обозначится чаша сия:
уповать на судьбу и на Бога,
чтобы после пенять - на себя.
1967
ДВЕ МОЛИТВЫ
1
Боюсь писать. Все тот же страх
струится потом, бьет ознобом,
лицом рябым и узколобым стоит
в распахнутых дверях.
Где свет? Какой сегодня день?
Нет слов. Пересыхает глотка.
И чья тюремная решетка
на стол отбрасывает тень?
Я знаю, знаю, этот бред,
водобоязнь бесчеловечья -
от слабогрудья, узкоплечья
и прочих досточтимых бед.
Но по ночам - что мне до них?
Ночами, над листом бумаги,
пошли мне, Господи, отваги -
я Твой пожизненный должник!
2
Избави, Господи, от тени Мандельштама,
от на груди моей зияющего шрама,
от слов стреноженных, врывающихся в стих,
от растревоженных глазниц полупустых!
Оставь мне, Господи, мою немую душу.
Когда не вымокну, не выгорю, не струшу -
авось хоть что–нибудь смогу произнести.
А не получится - Господь меня прости ...
1968
***
Как ни были бы мы в детстве уязвимы,
всегда найдется вымытая кухня,
пластинки, самодельный усилитель,
свисающие на пол провода.
Найдется торопливая беседа,
мальчишечьего полная азарта,
девчоночьего полная апломба -
загадочной и звонкой пустоты.
А там, глядишь, бежавший из Варшавы
старик–портной, добряк и ясновидец,
веснушчатыми длинными руками
подхватит ускользавшие слова.
И как бы ни казалась безысходной
действительность - всегда найдется выход.
Опомниться. Понять. Уйти из дома.
Лечь и уснуть. Стать взрослым наконец!
1968
***
Так я брожу - от угла до угла
пыльного города, душного дома,
как на ладони в лучах перелома
линия жизни моей пролегла.
Так суждено мне - у всех на виду,
с выбором ракурса, как вам удобней,
в этом ли, в будущем, в прошлом году,
безоговорочно, как на ладони.
Случай - уже для меня чересчур.
Только витаний туман и бесплотность.
Только усталость. И женских фигур
неисчерпаемость и безысходность.
1968
***
Эта улица помнит меня ребенком,
помнит подростком,
помнит юнцом -
и знать не знает, таким, какой я теперь.
Эта улица–
та ,
где я был безраздельно влюблен
в каждую женщину,
шедшую мимо.
Где движения рук и сумочек,
бедер и ног
подчиняли ритму ходьбы
все мои представленья о жизни.
Где июльскими приторными вечерами
слова мои,
как сухари,
мне кровавили рот,
и болезненным кашлем
рапирало мне грудь
самолюбие.
Эта улица -
та, где я вечно испытывал боль -
от обиды,
от страха,
от зависти,
от пустоты...
И когда я стою на этой улице -
я такой, какой я теперь,
то печаль моя
не о сбывшемся,
не об ушедшем,
даже не о беспечности детства -
а только об этой боли.
1968
ПРОСТАЯ ПЕСЕНКА
Памяти Олега Максимова
Прольются звуки стороной,
и что с собой ни делай,
и где ни стой, за чьей спиной,
за черной или белой -
слова, что вырвались на свет
из тайных и затворных,
теперь безличнее монет,
общественней уборных
Но нашим помыслам начать
иное исчисленье:
на них смертельная печать -
печать осуществленья.
Водой становится туман,
безмерность - расстояньем,
а сокровенный талисман -
народным достояньем.
И все ползет само собой,
пока не лопнут нити
и не окажется судьбой -
стечение событий.
***
Огромные гири ползут, отмеряя века.
В огромной квартире четыре живут старика.
Три, впрочем старухи, один же и точно, старик.
Ничто их, ни мухи, ни стук не тревожит, ни вскрик.
А в комнате каждой впечатаны в пол сундуки.
И тяжкой поклажей полны от доски до доски.
И каждый окован, и каждый оправлен в металл.
А сколько там комнат, никто никогда не считал.
А я в закуточке сижу, не снимая пальто.
Дошедший до точки чужак, самозванец, никто.
Огромную книгу держу в потрясенных руках.
И к этому мигу другой не прибавлю никак.
Ах, только б украдкой его оттянуть, этот миг.
Когда на площадку сойдет попрощаться старик.
И я, обреченный, растаю, тумана верней.
В толпе отрешенной, в мелькании серых теней.
1968
ПРОЩАНИЕ С ДРУЗЬЯМИ
Оделись. Стоят, балаганят.
Безвыходно. Душно. Трясет.
Никто никого не обманет,
никто никого не спасет.
Спускаются. Хлопают дверью.
Смеются. Молчат. И опять...
Что хуже всего: я им верю
и все же пытаюсь понять.
Дурацкое свойство рассудка -
искать существо и костяк.
То - шутка, а это не шутка.
То - важно, а это пустяк...
Ты знаешь, сегодня мне жутко.
Не в меру, не просто, не так.
Сегодня, в тоске коридора,
испарину чувствуя лбом,
я понял бессилие спора -
любого, с любым, о любом.
Впервые за многие сроки
я понял далекий намек:
мы так же с тобой одиноки,
как каждый из нас одинок.
И как этот факт ни обыден,
а холод прошел по спине...
Погасим же свет и увидим,
посмотрим, увидим в окне,
как в ночь удаляется к т о–т о,
в снегу оставляя тропу...
И на три крутых поворота
закроем свою скорлупу.
1969
ЧТО Я МОГУ
Я могу разделить этот мир
на счастливых людей и несчастных.
А счастливых опять разделить -
по степени счастья.
А самых счастливых опять разделить
и так далее.
И окажется вдруг,
что самые–самые–самые -
это самые что ни на есть разнесчастные люди.
Значит, я не могу разделить этот мир
на счастливых людей и несчастных.
Но вот, что могу я сделать.
Я могу постоять на углу
между прачечной и магазином.
Пусть подходят ко мне
все хромые, слепые, горбатые,
все уроды,
себя сознающие вечно в обиде.
Пусть подходят ко мне
и, как честь, отдают мне частицу своих привилегий.
И во всю эту боль
я оденусь, как в новую кожу.
И не спрашивать, только не спрашивать,
много ли стало счастливых -
это самое большее, что я могу.
1967
ПОСЛЕ ВРЕМЕНИ
Распадаются мысли, и каждый осколок
застревает и ноет в сознанье моем.
Я живу на пригорке, и зимний поселок
словно Брейгелем врезан в оконный проем.
Эти бледно–холодные близкие дали,
эти ребусы птиц, и людей, и собак -
как бы сами зовут, чтобы их разгадали,
и пророчат: едва ли и как бы не так!
Птица - глупая тварь, и душа ее птичья
вместе с телом парит, без особых примет.
И она не свихнется, постигнув величье
и ничтожество мира в единый момент.
Но Господь бережет наш изнеженный разум,
опекает, ведет, опускает на дно.
"Вот собаки, и люди, и птицы, а разом,
целиком этот мир - вам познать не дано!"
И не надо. И верно: вершинами елок
ограничен простор и реальность сама.
Но зачем же так ноет в сознанье осколок?
Так мы сходим с ума. И не сходим с ума.
1984
|