***
Ветер, дующий в системе Птолемея,
выдувающий косой латинский парус,
уносящий стрелы Игоря левее
сердца половецкого. Казалось,
просто и понятно. Дальше, дальше
тянет ветер постромки и лямки.
Вот в Суэце подорвался тральщик.
Вот «Аполло» прилунился в ямке.
Посвистит ущученный Емеля,
печь подъедет, сизым дымом дунет
в светлую сумятицу апреля,
в темную бессмыслицу июля.
***
Был месяц растущий, растущий туда,
Где ходит в ночи снеговая вода,
Где звёздная бестолочь мнётся
И небом осенним зовётся.
И так я был прав у калитки ея,
Так пахли хвоёю чужие края!
Земля из-под ног уплывала,
Но чудилось: этого мало.
И крепко дышалось: ещё и ещё!
Морозило. Осень знобила плечо.
Я помнил, что мы одиноки,
Но всё-таки, всё-таки, всёки…
***
Кто там стонет за стеной?
Здесь такое ежедневно:
это Марья Тимофевна
заплывает в мир иной –
и живет, и не живет, –
все никак не доплывет.
Вишь, грехов за ней возок –
кошкой мыркает старуха.
Как послушаешь разок –
так потом и спишь вполуха:
во досталось, бляха-муха!
А соседям каково!
Э, да все бы ничего, –
тошно, братец ты мой, жить!
Слышишь, тужится родная,
пальцами перебирая,
жизни ссучивает нить.
К ВОПРОСУ О ДУШЕ
Еще цвела за городом картошка.
Валерианкой пахла неотложка.
Никто не приготовил помази.
Еще из холодеющей подмышки,
подобием лабораторной мышки,
топорщились седые волоски.
А между тем, пришедшие в квартиру
друг другу говорили: "не до жиру...",
на кухне есть готовили и пить,
когда душа, лишенная прикола,
проникла к нам сквозь дырочку укола,
стараясь никого не зацепить.
И то, что называлось дядей Ваней,
в какой-то миг мелькнуло перед нами,
попискивая, жалобно дыша,
уже не обладая даром речи...
Но что-то оставалось человечье,
и громко форткой хлопнула душа.
***
Когда прабабку увели из рая,
пришла зима и начались снега.
Снег пальчиками трогала нагая,
и легкая, и быстрая нога.
И не было ни ноября, ни скуки —
не названным открылся белый свет.
— Белым-бело, — она сказала в муке.
— Белым-бело, — услышала в ответ.
Следов цепочку тут же заметало.
От мира и от рая далеки.
Она ещё не ясно понимала,
что’ руку греть, что’ греться от руки.
***
Вот и ноябрь. Рассыпается время, однако
тихо, тепло, и еще никого не убили.
Только состав громыхнет, да завоет собака,
и удивишься земной остывающей силе.
Да, повторяю, рассыпалось время, как драка –
по переулкам, дворам, подворотням – к обрыву.
Тихо-то как. Может, мы не услышали знака
и за кого-то живем, удивляясь, что живы.
Здесь, в Расторгуево, вдруг понимаешь бездарность
вялотекущего смысла явлений природы
и удивишься, в душе уловив благодарность
за ощущение вновь обретенной свободы
просто писать и смотреть за окошко, и слушать,
как громыхают составы и воют собаки,
как распадается время – на тело и душу,
равно дрожащие в этом предутреннем мраке.
***
Лови, Харон, уже хоронят!
Забетованная земля
мертва, как высохший барометр,
и только ломы: бля да бля…
Пока всё мимо, мимо, мимо,
но вот очнулась наконец
ламиноритовая глина,
и агромадный голубец
вздохнул, поёжился, обрушил
во глубину подземных вод
чегой-то странное, и вот
поймал Харон пустую душу
и в даль кембрийскую плывёт.
***
Как странно углядеть с небес —
не с первых, а с седьмых, —
как на земле чернеет лес
в стране глухонемых.
Так высоко, что только цвет
здесь заменяет звук,
а человечьей речи — нет,
не нужной стала вдруг.
Не слышно шороха страниц
с подобной высоты,
а череда сухих зарниц —
суха от немоты.
Лишь механический орган
семи небесных нот
сиянье северным богам
без устали поёт.
***
Я смотрел в оконце керосинки.
В закопченной треснувшей пластинке
пламя цвета стирки, цвета синьки -
так мне открывался мир иной.
Это было время керогазов,
громыхали жестяные вазы,
но случайно брошенные фразы
тут же повторялись за стеной.
Были самодельные ириски,
этажерка с книжкой на английском,
разговор о кризисе Карибском -
ожидали сообщенья ТАСС.
И стучалось пламя ледяное
в тонкое оконце слюдяное...
Я не вышел в школу в первый раз.
***
И я мог бродить
по шотландским селеньям,
А пони ходил и ходил бы за мною,
И колли, покорный любому веленью,
Следил бы за пони и нашей сумою.
Я б в кузницы шёл —
кузнецы мне любезны,
Они управляют огнём и рудою,
Как песня стихами,
а привкус железный —
Что ж, некогда кровь называли рудою.
Я б выучил гэльский на птичьих утёсах,
Где воздух знобит от мелькания чаек.
Я знал бы ответы на ваши вопросы,
Которые вы задаёте случайно.
Я б жил на равнинах, где любят поэтов
Из клана веселого Роберта Бёрнса.
Я многое мог бы, но только не это,
А жалко-то как! Вот во что я упёрся.
***
Так пусто и светло, что кажется, как будто
полет воздушных масс рождает эту дрожь.
Я думаю, что жизнь всего понятней утром –
во всех больших чертах ясней ее чертеж.
Проходишь в два глотка нестройный запах кухонь.
Какой, к примеру, час? – а восемь, без пяти.
И смаргиваешь звук, а колокол над ухом
качнулся в тишину, и снова звук блестит.
Вот, собственно, о чем сказать хотелось мне бы:
так видно далеко, так схожи даль и близь,
что даже тот предел, где жизнь впадает в небо,
отсюда по утрам напоминает жизнь.
***
Я открываю долговую книгу:
Сегодня двадцать пятое, вчера
Залётный вихорь сонного шишигу,
Как бы играя, выдул со двора.
Прозрачный столбик брения и щепок
Любил кружиться в солнечном луче.
А по ночам под щёлканье прищепок,
Под вздохи смеха в порванном мяче
Я просыпался и мечтал, глазея, —
Шумела кровь на гребешке волны:
Я был заброшен, словно Мангазея,
На дальний брег неведомой страны.
Плыл жёлтый месяц
в перекрестьи рамы,
И вырастал, и полнился луной,
И освещал языческие храмы,
Где на заборах череп костяной.
Спешил шишига, сухонький и бойкий,
И ворон был, и чёрный кот Омлет.
Несли ко мне запивки и опойки
Под щёлканье прищепок-кастаньет.
И пил я воду — мёртвую, живую,
А мне казалось, набираюсь сил.
— Ты не жируй. — А я и не жирую, —
Один из них со мною говорил…
Уже рассвет, как самовар, мурлыкал,
И самовар нашёптывал, Баюн:
— Ну, что тебе на побережье диком,
Средь ледяных, забытых Богом дум?
***
Я в восемь лет был старше, чем сейчас;
ловил тритонов, собирал улиток,
выращивал крестовиков, учась
чему-то, что меня покрепче ниток
пришило к выражению, что часть
бывает больше целого…
Как слиток,
остаток, корень, извлечённый “из”,
я сам себе напоминал сервиз,
что был в семье разбит с семи попыток.
***
Ты спрашиваешь,
почему я такой мрачный?
Дай-ка я выйду на полчаса, потом отвечу.
Есть два венца — мученический
и брачный.
Оба вбивают голову по плечи.
Да Бог бы с нею, известно, что стоит разум.
Лишённый сердца, он ничего не стоит.
Просто школу души хочешь закончить
разом,
Чохом сдать за весь курс —
и ты уже стоик.
А они мешают — венцы, говорю, мешают.
Ладно, пошёл, а ты посиди, подумай.
Главное, помни: за нас никто не решает,
Как мы распорядимся нищенской суммой.
Ты моя третья, можно сказать, попытка
Стать долготерпеливым в жизни этой.
А уж куда иголка, туда и нитка.
Всё. Ухожу. Видишь, стою одетый.
НА СМЕРТЬ ПОЭТА
Унылая российская нирвана,
родной, от веку сладостный позор
хвалить покой ограбленных курганов
и тишину обоссанных озер.
И вновь, и вновь свой выводить узор,
не вынимая фигу из кармана,
и ждать стране очередного хана,
войны и мора. Но с каких-то пор
почувствовать, что на душе погано.
И завести никчемный разговор
«за уважуху». Выйдя из шалмана,
как бы споткнувшись, брякнуться об двор
и умереть, сказав: «Какой простор!»,
цитируя еврея Левитана.
***
За что, Господь, смеёшься надо мною,
Что то же самое, и над моей страною?
Когда подумать, мелки мы тебе.
Ну, что смешного? По уши в судьбе
Сидим, как пан Мюнхгаузен в болоте,
И за чуприну дергаем себя,
А нам твердят: зачем вы так живёте? —
Не веря, не надеясь, не любя…
И вновь смеёшься, словно бы жалея,
А может быть, и плачешь — не понять,
Но ложка звякает в стакане на столе, и
Не льёт по водостоку благодать.
Придёт весна — тогда и пальцем тыкай,
Попробуй побольнее уколоть,
Но в январе, зимою этой дикой,
Чему ты улыбаешься, Господь?
***
А над заводом ласточки летают,
и облако незримое витает.
Фигурки птиц слегка искажены,
поэтому и облако заметно,
а так посмотришь — вовсе незаметно,
а сверху кажется, что мы искажены.
И я смотрю на заводские кровли:
что может быть предметом
хищной ловли
в слоистом воздухе, на солнце и в тени?
За кем с утра охотятся они —
две ласточки, две птицы-водомерки
на незаметной плёнке водяной?..
Проходит час, и свет тихонько меркнет.
Вот капнуло, и гаснет надо мной.
***
Как хорошо! Продут, промыт
и дворником начищен
передо мною день стоит
во всей своей красище.
Уже плечами он повёл —
того гляди, запляшет.
С камаринской — да мимо сёл
и деревенек наших.
И вздрогнут небо, и земля,
и камень-алатырь,
куда положена была
с молитвою Псалтырь!..
И будет вечер. Будет ночь,
пятнистая от звезд…
И обнаружится воочь,
как хорошо окрест!
Как хорошо… Когда бы так!
Но сеет дождик нищий.
Одна тропа — и та в кабак,
и вот её мы ищем.
***
Когда они летят
на скрюченных наростах
так судорожно, так,
что кажется, труба,
снабди ее крылом
и дай увидеть остров,
летела б веселей...
Серебряное "фа"
потрескалось...
О старость!
Вот я смотрю на них,
что с ними всеми сталось!
Когда они летят
и плачут на лету,
мне трудно говорить,
мне жить невмоготу.
Осенняя вода,
ее сердцебиенье
напоминает мне
одно стихотворенье.
Ты помнишь, может быть,-
"Я слово позабыл..."
Не крыльями уже,
но кончиками крыл
касаясь тишины,
мелькая за ветвями,-
похожи на слова,
отпущенные нами.
Все правильно, мой друг.
У птицы нет судьбы
в осенней тишине
отлова и стрельбы.
***
Ну, что, дружок, пора смываться?
Ты – на каруцу, он – в арбу.
Страна невиданных новаций
давно нас видела в гробу.
Такой бы взгляд назвать бы узким,
но нет, на горестной земле,
в чужом пиру похмелье русским,
на этот раз тебе и мне.
А ты, старуха-клеветница,
еще напомни, что «круты
в чужом дому… Зато страницы!..
А вообще-то всё, кранты».
По плечику меня похлопай,
пощелкай пальчиком по лбу –
хорош, мол, будешь в их Европах
с российской музой на горбу.
Итак, усмешливая муза,
ты как обычно ни при чем.
Мы отсмеялись от Союза –
сиди же за моим плечом.
Наймем какой-нибудь вяжимас*
и станем мирно кочевать
среди неведомых режимов,
до Лукоморья, твою мать!
***
Природа времени суха,
и сколько нужно влаги слёзной,
чтобы у Клио в погребах
напиток забродил серьёзный.
Совсем немного январей
осталось в старенькой бутыли.
Смотри, у Клио во дворе
века валяются пустые.
Кончается и наш “Ха-Ха”,
в свою метафору влюблённый.
Всё больше места для стиха
в растущей пустоте зелёной.
И словно пьяница — в карман,
ты залезаешь, нетверёзый,
в январь, где солнце, как хурма,
черней и слаще от мороза.
Стихи с
https://finbahn.com/михаил-дидусенко/
https://znamlit.ru/publication.php?id=1706
https://stihi.ru/2023/07/28/6024
|